VI
Небольшая деревня Старосело. Вот уже два дня, как мы живем здесь, разместившись в конторе имения графа Потоцкого. Графский фольварк где-то неподалеку, в деревне же возвышаются лишь монументальные стены какого-то грандиозного завода, закрытого видимо много лет назад.
И контора, и квартира управляющего при ней основательно потрепаны, но все же здесь нет картин того разгрома, который нам попадался на каждом шагу до сих пор. Во всей усадьбе, конечно, никого нет – все «утекли» (местное выражение) и, надо сказать, совершенно напрасно, хотя психология их вполне понятна. Напрасно же потому, что те немногие, кто рискнули остаться, за небольшими исключениями сохранили весь свой скарб, всю обстановку. Грабились исключительно пустые, брошенные квартиры и перед каждым городком нам попадались целые толпы крестьян из окрестных деревень, спешивших с мешками в руках поживиться в покинутых гнездах.
Еще в первый день нашего прихода сюда была установлена связь с корпусом, и теперь мы уже знаем, что сведения, привезенные казачьим полковником, оправдались даже скорее, чем этого можно было ожидать. Уже к вечеру того дня, как мы пошли в Старосело, австрийцы внезапно прекратили, несомненно, выигранный ими бой и буквально куда-то исчезли, отступив с невероятной быстротой.
Это странное обстоятельство до того поразило наши измотанные, чуть державшиеся полки, что они первое время даже потеряли с австрийцами связь и несколько дней не могли ее установить. Было лишь известно, что австрийцы отступили к Карпатам, что ими уже очищен Самбор, и что наши части уже подходят к Дрогобычу.
С часу на час мы ожидали приказания выступать.
Пользуюсь свободным днем и стараюсь выяснить среди оставшихся жителей – галичан их экономический быт, их взаимоотношения с местными помещиками. Еще с самого начала нашего похода по Галиции меня поражали, с одной стороны, не имеющие ничего подобного в наших краях, роскошные помещичьи фольварки с обширными надворными постройками, ригами, поместительными амбарами, видимо, обслуживающими громадные, многоземельные имения, а с другой – убогие, буквально пол десятинные полоски крестьянской земли, заморенный, жалкий вид русин, их подобострастная манера держаться, неизменное целованье руки у «пана»; все это без слов говорило о тяжкой доле галицийского крестьянина.
И то, что привелось мне узнать, оказалось действительно ужасным. Я услышал, что местные «паны» редко ведут хозяйство самостоятельно; в большинстве случаев именье сдается арендатору, последний его пересдает другому и лишь из третьих, а иной раз и из четвертых рук, земля попадает крестьянину, прокормиться которому на одной собственной земле, конечно, нет никакой возможности.
Все эти арендаторы, эти пауки, присосавшиеся к земле, и через нее к галичанину, выколачивают из последнего все, что можно. Достаточно сказать, что галицийские крестьяне обрабатывают панскую землю, попавшую к ним из цепких арендаторских рук, из десятого, а то и из двенадцатого снопа… Это вместо нашего «исполу»…
«По сколько же у вас своей земли?» – спрашивал стоявших передо мной галичан, этих бритых, длинноусых людей в широкополых шляпах, холщовых шароварах и коротких, домотканого сукна куртках.
«Ой пане, так какая ж это земля», - следовал ответ, - « у кого два морга, у кого три… Бывает и по четыре, а у кого есть и по пять моргов», - добавляли они после минутной паузы.
Два, три, в лучшем случае четыре или пять моргов, думал я с ужасом, припоминая, что морг – чуть больше нашей пол десятины.
И сразу стало мне понятно, почему в Галиции мы повстречали так много разбитых, дочиста разграбленных, фольварков, в которых не было пощажено буквально ничего, до изразцовых печей включительно, сразу объяснилось повальное бегство «панов» оставленных местной полицией лицом к лицу с измученным, голодным крестьянством…
…………………………………………………………………………………………………………….
Вот и пришло всеми нами ожидаемое распоряжение выступить и двигаться в городок Комарно, более чем за 40 верст отсюда в западном направлении. Имеются сведения, что наши войска уже подходят к Карпатам, а казачья дивизия генерала Павлова, оперирующая при нашем корпусе, уже прорвалась в Венгерскую долину. Точных известий обо всем этом не имеем, питаемся лишь слухами от встречных.
Теперь я уже еду не верхом, а на кабриолете, или, как мы говорим, «драндулете», забранном нашими офицерами еще в начале похода на одном из разграбленных фольварков. Правда это было тоже маленькое мародерство, но наш расчет был прост: не возьмем мы, через час возьмут другие… Все равно не уцелеет.
Временно бросить верховой способ передвижения меня заставило одно досадное обстоятельство, случившееся со мною еще по пути в Старосело. На всем скаку мой конь спотыкнулся и со всех четырех ног полетел на землю, увлекая, конечно, и меня и в результате – вывихнутая в плече правая рука.
Едем знакомыми местами. Вот Львовское шоссе, теперь пустынное. Вот Добржаны, Попеляны. Какие печальные картины… Сожженные дома, на улицах воронки от снарядов, а тот лесок, который примыкает к Попелянам, наполнен и нашими и австрийскими трупами. И сейчас русины их вывозят оттуда на своих длинных фурах и зарывают неподалеку в поле в громадных братских могилах.
И Добржаны, и Попеляны, и соседний Дорнфельд совершенно пусты. К моменту боя все жители попрятались в глубину ближайших лесов и еще не успели возвратиться за исключением тех немногих, которые теперь заняты похоронами убитых.
Погода начинает портиться. Низкие серые тучи торопливо плывут по свинцовому небу. Иногда накрапывает дождь. В предвидении ненастья вытаскиваем свои непромокаи, купленные еще в Самарских и Казанских магазинах; солдаты завертываются в полотнища палаток, а наиболее хозяйственные облекаются в заправские макинтоши, пошитые из австрийских палаток, во множестве набранных вокруг Галича.
Вот Верещица, из-за которой два дня назад кипели жестокие бои, вот злополучный Гуменец, пылавший на моих глазах. В нем нет буквально ни одного целого дома и тонкие, стройные пирамидальные тополи с полу обгорелыми ветвями печально смотрят на еще дымящееся кое-где пепелище.
Среди дня окончательно размокропогодилось. Густая сетка мелкого дождя закрыла даль, и мы уже теперь не видим Карпат, синевших перед нами на горизонте ранним утром. А со второй половины дня горизонт сузился настолько, что мы с трудом можем рассмотреть голову колонны нашего обоза, растянувшегося на добрых две версты. Дорога пока еще терпит, но вероятно уже завтра станет трудно проходимой.
Невдалеке справа вьется железнодорожный путь, теперь пустынный, мертвый. Уже сколько раз мы пересекали железнодорожные линии, но до сих пор не видали ни одного вагона и не слыхали ни одного паровозного свистка – австрийцы старательно эвакуировали весь подвижный состав, только, говорят, во Львове было захвачено несколько поездов, да в Станиславове нам досталось чуть не дюжина новеньких, с иголочки паровозов. Как только поправят мост через Днестр, так и появятся они на Галицийской железнодорожной сети.
К вечеру добираемся до Комарно, этого небольшого городка, который даже на хороших картах Галиции Львовского издания обозначен мелким шрифтом. Что он из себя представляет – пока не знаем, ибо останавливаемся на окраине, расположив обоз на какой-то сыроватой низине. Для собственного жилья облюбовали небольшой особнячок, по обыкновению пустой. Обстановка особняка почти вся цела и как-то непривычно видеть целой и лампу с причудливым абажуром и альбом с открытками…
VII
В Комарно мы прожили целую неделю. В это время наша пехота закреплялась в Карпатских перевалах, кавалерийские корпуса генералов Павлова и Каледина хозяйничали в Венгрии, а наши саперы в предвидении будущего строили предмостные укрепления на речках Верещице и Щержеце. Не знаю, воспользовались ли мы ими при знаменитом «великом отходе» из Галиции летом 1915 года.
Погода пакостная. Ненастье, кажется, намеревается вознаградить себя за долгое воздержание. Мелкий, назойливый дождь не перестает ни днем, ни ночью, превращая плохо вымощенные улицы Комарно в сплошные реки жидкой грязи.
Ходят зловещие слухи о развивающейся в войсках холере, говорят о нескольких сотнях ежедневных заболеваний в одной только нашей армии. Со всей силой нашего убеждения внушаем солдатам воздержание от всякого «сыроядства», но в то же время чувствуем, что добрые семена нашего красноречия падают на каменистую почву… Особенно велик соблазн представляет из себя свекловица, которой в Галиции засеяны целые поля, а некоторые любители не брезгуют, как это ни странно, даже сырой картошкой.
Благо бы мы голодали, но этого абсолютно нет. Каждый день, в определенный час солдаты получают сытный мясной обед, хлеба также довольно и теперь мы лишь вспоминаем, как неприятное прошлое, первую неделю похода, когда хлебопекарни не могли поспеть за корпусом, и приходилось пробавляться вареными кукурузой, да картошкой.
Дня через четыре после перехода в Комарно узнаем, что двое наших солдат попались в мародерстве. Их поймали на площади с узлами, в которых оказалось награбленное серебро и кое-какая одежа. Тогда на этот счет было строго, и злополучникам грозили розги – обычное в то время первое наказание за грабеж, установленное высшим начальством.
Через полчаса после известия об этом печальном происшествии меня зовут на улицу.
Что такое?
Сейчас будет порка…
Ой, нельзя ли уклониться от созерцания этой отвратительной картины?…
Нет, офицеры обязаны присутствовать все.
С тяжелым чувством облекаюсь в свои походные ремни и выхожу на площадку, где стоит обоз. Там большим четырехугольником уже выстроены солдаты. В середине лежат свеженарезанные прутья и стоят два «экзекутора». Ждем провинившихся. Их сейчас приведут из управления этапного коменданта, куда они были отведены после задержания. Около розог с решительным, суровым лицом ходит начальник хозяйственной части, высокий, красивый полковник с длинной, окладистой бородой. Обычно добродушный, мягкий, он видимо старается скрыть свое волнение.
Вот и «мародеры». Вид сконфуженный, убитый, физиономии красные… Один из них намеревается что-то сказать полковнику.
«Молчать, негодяй!»… - вспыхивает начальник хозяйственной части и разражается громовой речью на тему о позоре мародерства, о чистоте военного мундира, об обязанностях солдата и т.д. и т. д. И в заключение отрывисто бросает:
«Раздевайтесь!…»
«Ваше высокбродие…» - опять пытается раскрыть рот один из обреченных.
«Молчать!… Никаких оправданий!… Раздеваться сию минуту!…»
«Ваше высокобродие, да нас уже выпороли…» – выпаливает все-таки солдат, чувствуя, что критический момент приближается и что через пол минуты, может быть, будет уже поздно.
??? !!!
«Как выпороли?!.. Где?…»
«Да у этапного коменданта… По двадцать пять уже дали…»
Общее изумление…
Полковник, видимо, раздосадован, что все его красноречие пропало даром, но ничего не поделаешь, – с одного вола семь шкур не дерут. В глубине души, вероятно, и он доволен, что обошлось без экзекуции. Мы все не можем удержаться от улыбки и с облегченным вздохом расходимся кто куда.
Страшная грозища мешает пешеходной экскурсии для осмотра Комарно, а вывихнутая рука еще не позволяет сесть на лошадь. Но, кажется, он не является исключением, – так же брошен, так же разграблен. Скоро мы покинем его, – саперные работы на Верещице и Щержеце приближаются к концу, и нам придется форсированными маршами спешить на соединение с нашей пехотой и помочь ей закрепится на перевалах.
Отсюда пойдем в Новый Самбор, а затем в Старый Самбор (Старо Место), расположенный у самой подошвы Карпат. Дальнейшее будущее темно и неизвестно и на счет его ходят самые разноречивые слухи.
От лиц осведомленных узнаем некоторые подробности боев перед Львовским шоссе неделю назад. Между прочим, оказывается, что в тот день, а быть может даже и час, когда нам было передано приказание, отходить в Старосело, наше положение буквально висело на волоске. И по донесениям из частей и по собственным наблюдениям в штабе корпуса все прекрасно знали о страшном последнем напряжении дравшихся войск. Положение без преувеличений было таково, что еще небольшое усилие со стороны австрийцев, еще небольшой натиск на нашу измученную, уже ослабевшую пехоту и все побегут в полной панике, и не будет сил для того, чтобы остановить ее…
И, по-видимому, в этот самый момент австрийцы получают известие о наших успехах у Городка, об опасности быть окруженными с севера, что и заставляет их бросить в бой и, спасая общее положение, быстро отойти на запад.
Но сколько еще таких тяжелых минут предстояло нашему корпусу и даже в самом близком будущем…
VIII
Карпаты все ближе и ближе. С каждым часом они вырастают перед нашими глазами, обозначаясь на доброй четверти горизонта длинной темной цепью.
Идем на Новый Самбор, оставив Львов уже за своей спиной. По-видимому, нам так и не суждено попасть в него. Все об этом жалеют, особенно после того как там побывал наш ветеринар, ездивший туда из Комарно за разными покупками. Привез он нам из Львова разной мелочи – открыток, мундштуков, папирос, но конечно больше всего рассказов, которые и заставляют нас досадовать, что теперь мы уже отдаляемся от столицы Галиции.
Не привез он нам только газет, которые, после того, что мы узнали о мировых событиях в Попелянах, стали для нас вдвойне интереснее. Вообще, почтой мы не совсем довольны. Только к концу нашего пребывания в Комарно, т. е. После трехнедельного странствования по Галиции мы впервые получили письма, да и то отправленные в первые дни после нашего отъезда из Самары. Говорят, что вся почта, адресуемая в армию, собирается в Смоленске, в центральной полевой конторе, а оттуда уже направляется на соответствующий фронт. Но нам от этого не легче – тяжело быть так подолгу оторванным от всего близкого, дорогого.
По дороге в Самбор застреваем на полтора суток в отвратительном, грязном местечке Рудках, таком же ободранном и покинутом, как и разные Бурштыны, Ходоровы, Миколаевы, которые теперь уже остались позади нас.
Впрочем, в Рудках много еврейской бедноты с неимоверным количеством худых и грязных ребят. Видимо не успели, вернее, не имели возможности «эвакуироваться».
Теперь мы все чаще и чаще встречаем местные фуры, до верха наполненные разным тряпьем, подушками, узлами и, самое меньшее, дюжиной еврейских «беженцев» от седых до желтизны длиннобородых стариков до грудных ребят включительно; это возвращаются на свои места ушедшие перед нашим приближением и наконец отчаявшиеся в том, что австрийцы нас скоро выгонят. В свое время они утекли с насиженных мест вместе со своими «ландверами», «ландштурмами», «гонведами», но теперь отстали от них и потянулись назад.
Наши солдаты лишь головами качают, глядя, как малорослые миниатюрные галицийские лошадки, видимо, без особых усилий тянут эти фуры с тремя, а иной раз и с четырьмя еврейскими поколениями.
На шоссе, соединяющем Рудки с Самбором такая же каша, как и полторы недели назад на Львовском шоссе. Скопились обозы и нашего и 8 корпуса, которые работают бок о бок с самого дня вступления в Галицию.
Дорога чрезвычайно тяжелая, неприятная. Почти десятидневные дожди превратили когда-то чудное галицийское шоссе в сплошную реку жидкой грязи буквально по ступицу и по колени глубиной, и мы чуть не плывем. Солдаты заткнули полы шинелей за пояса и идут по краям дороги, выбирая, где посуше.
Вдруг давно знакомый, тонкий свисток паровоза доносится к нам откуда-то справа. Мы все оборачиваемся на этот уже полузабытый, но от этого вдвойне приятный, звук и видим, как из небольшого леска в полуверсте от нас показывается белое облачко пара и вслед за ним весело выбегает паровоз с двумя красными, значит нашими русскими товарными вагонами. Как-то сразу стало весело на душе, сразу почувствовалась связь с Россией, сразу ожил раскинувшийся вокруг нас мертвый пейзаж прикарпатской низменности с вьющейся по ней, тоже до сих пор мертвой, железнодорожной линией. И солдаты, и офицеры любовно следят за паровозом, пока он не скрывается за следующим леском.
Шестой час вечера.
Начальство отдает приказ остановиться на обед.
Обоз сворачивает к самому краю шоссе, чтобы не мешать движению, и солдаты, отстегивая на ходу котелки, бегут к походным кухням.
Мой возница, приземистый краснолицый солдат Юдин (из-за своей вывихнутой руки я все еще избегаю верховой езды и на этот раз восседаю на санитарной двуколке) спрыгивает с козел и лезет куда-то под двуколку.
«Куда ты?»
«Да вот котелок у меня здесь промеж колес привязан», - отвечает Юдин, вытаскивая из-под двуколки котелок, до верху наполненный той же жидкой дорожной грязью.
Я слежу за тем, что будет дальше.
Юдин вытряхивает, вернее, выливает грязь, вытирает пальцами ее остатки, споласкивает котелок какой-то ржавой водицей из стоявшего у нас под ногами бочонка, отправляется за супом и через пять минут мы с аппетитом уплетаем за обе щеки до нельзя переболтавшуюся «крошенку», где и мясо, и картошка, и лук, и крупа превратились в одну сплошную жидкую кашицу. Однако, несмотря на это, несмотря на столь, казалось бы, неаппетитное приготовление к обеду, котелок быстро пустеет, и Юдин бежит за добавкой.
«A la guerre comme a la guerre», - думаю я, провожая его глазами…
Двигаемся дальше.
С каждой верстой дорога становится все тяжелее и тяжелее.
По-видимому, ее умышленно испортили отступавшие австрийцы. Неимоверные выбоины и рытвины заставляют нашу двуколку мотаться из стороны в сторону, то низвергаться в какую-то бездну, то выбираться из нее. Здоровой рукой я, что есть силы, вцепляюсь, то в край своего сиденья, то в Юдина и, с каждым новым толчком, все больше и больше удивляюсь крепости казенных колес.
Темнеет.
На дамбу, по которой тянется шоссе, ползет сырость с болот, расстилающихся по обеим ее сторонам. И мутноватые облака тумана, и быстро надвигающиеся сумерки прячут от нас один за другими и раскинутые там и сям стога сена и редкие купы кустов.
Сидеть на козлах непрерывно подпрыгивающей и качающейся из стороны в сторону двуколки гораздо утомительнее путешествия верхом. Последнее время я даже ухитрялся дремать в седле, тут же надо все время следить, как бы не вылететь под колеса.
Но все же утомление берет верх – уже тринадцать часов, лишь с одним получасовым перерывом на обед мы ползем по этому проклятому шоссе.
Я стараюсь покрепче устроиться, упираюсь ногами в тот самый бочонок, содержимым которого Юдин ополаскивал котелок, судорожно вцепляюсь в края сиденья и впадаю в какое-то полузабытье. В моих ушах еще некоторое время стоит хлюпанье по грязи лошадиных копыт, стук колес и фырканье лошадей, но скоро исчезает и это.
Иногда сильный толчок выводит меня из дремоты, я подаюсь всем корпусом вперед и с трудом удерживаюсь, чтобы не слететь под ноги лошади. Это где-то впереди образовался «затор», обоз остановился, и мы стоим 10-15 минут, а то и целых полчаса.
Время от времени откуда-то с хвоста обоза несется протяжный крик «держи вправа-а-а…» Он передается вперед от повозки к повозке и, вслед за ним, раздается фырканье автомобиля, сопровождаемое противным воем сирены или солидным басовитым гудком. Дорожная грязь начинает все сильнее освещаться автомобильными фонарями, вот на мгновенье вынырнули из темноты и ярко освещенные фигуры солдат, шагающих сбоку и впереди идущие повозки, лошади тревожно прядут ушами и боязливо жмутся к краю дороги. Шипящий и фыркающий автомобиль шумно проносится мимо нас, разбрасывая вокруг жидкую грязь и, оставляя за собой характерный запах бензиновой гари, которая долго стоит в сыром воздухе.
Секунда – и опять все тонет в кромешной тьме – теперь, после минутного света она кажется еще гуще, еще непроглядней.
IX
Уже скоро десять часов.
Впереди виден како-то отблеск, как будто горит много больших электрических фонарей. К моей двуколке подъезжает один из офицеров, и мы начинаем гадать, что это такое.
Может быть Самбор?
Какой Самбор!… Откуда там фонари? Откуда электричество?… Вероятно такая же разбитая и разграбленная дыра, какие мы видели и раньше.
Что же тогда такое?
А вот подождем минут двадцать. Может быть тогда и объяснится.
Проходит еще полчаса.
Несомненно, это Самборские фонари. Да и, судя по времени, нам пора быть там.
Еще пятнадцать минут и начинают попадаться пригородные постройки, мы переходим через хороший железный мост, перекинутый через Днестр и через несколько десятков сажен наши колеса уже стучат по городским улицам, мимо трех и четырехэтажных домов.
У входа в город нас встречает один из наших офицеров, посланный сюда вперед в качестве квартирьера и дает указания, где расположиться обозу.
«А для офицеров отведена гостиница «Империал», - объявляет он, загадочно улыбаясь.
Гостиница?… Это любопытно…
Направляемся туда. Большое трехэтажное здание, залитое электрическим светом. Полковнику отведен лучший номер, правда, из двух комнат, вероятно, были бы для нас самым заурядным явлением. Но теперь, после почти месячного трепания по Галицийским дорогам, после ночлегов и в палатках, и под подводами, и в амбарах и в разбитых халупах, после картин самого ужасного разгрома – все это кажется нам прямо-таки царскими хоромами.
Мы с любопытством рассматриваем, даже ощущаем и мягкую мебель, и хорошие кровати с стегаными «заграничными» одеялами в чистых чехлах и зеркала.
Доходит очередь до выключателей электрических лампочек. Мы их вертим, лампочки тухнут и вспыхивают, а мы смотрим друг на друга и от души хохочем… Нам весело и оттого, что мы так неожиданно очутились в культурной обстановке, от которой уже успели отвыкнуть и оттого, что мы теперь так похожи на детей…
Полковник нажимает пуговку электрического звонка. Через минуту является коридорный и ломаным русским языком (он поляк) объявляет, что мы можем получить ужин.
«Конечно… Скорее…» – торопим мы пана официанта и опять весело переглядываемся.
Правда, ужин далеко не из первосортных – какой-то красный рисовый суп, обильно уснащенный перцем и с твердым, как подошва, мясом и подозрительное жаркое под таким же красным рисовым соусом, еще более пряным. Но это пустяки.
Главное то, что мы сидим в гостинице на мягких креслах, едим заказанный ужин, над нами горит электрическая люстра, и мы разглядываем в большие зеркала свои обросшие, обветренные и загорелые физиономии... Как все это необычайно, а главное неожиданно…
Ложимся спать. Кажется, в первый раз после вагона разоблачаюсь, как следует. Как приятно вытянуться на мягкой кровати после моего походного «Демента» от которого у меня уже давно болят бока.
За стеной в соседнем номере слышится голос нашего офицера, поручика Р., прерываемый женским смехом.
Припоминаю, что в коридоре нам встретились какие-то женские фигуры в коротеньких юбках и откровенных кофточках. Однако скоро Р. свел знакомство…
Наутро, наскоро напившись чаю, спешим взглянуть на Самбор.
Приличный городок. До войны в нем было, тысяч двадцать пять жителей, теперь, конечно, меньше, но на улицах все же людно, а на окаймленной бульваром центральной площади, по местному, «рынке», даже настоящая толкотня. Посреди площади большая трехэтажная ратуша с высокой восьмиугольной башней. Почти все магазины открыты и полны покупателей, как своих, так и наших. Много «кавярен» (кофеен), битком набитых офицерами.
По улицам идут какие-то наши обозы, громыхая по каменной мостовой, мчатся артиллерийские парки.
Идем по узким Самборским улицам, застроенным двух и трехэтажными домами, большей частью новейшей, модернизированной архитектуры. Впрочем, между таких домов, которые сделали бы честь любой Казанской улице, довольно часто встречаются маленькие, жалкие хибарки и это указывает на то, что обстраиваться Самбор стал сравнительно недавно.
Вот еще площадь, но значительно меньше «рынка». Посредине небольшой, но изящный памятник Костюшке, этому польскому национальному герою, статую которого мы потом встречали почти в каждом Галицийском городке Самборского масштаба.
Это, по-видимому, лучшая часть города.
Дома здесь изящнее, чем на других улицах, все больше особнячки с чистенькими, холеными садиками за красивыми железными решетками.
Разыскиваю район, где разместились наши саперы. По-видимому, они, так же как и мы, приятно удивлены Самбором, но, кажется, уже освоились в новой обстановке.
С нашим вольноопределяющимся захожу в одну из брошенных квартир второго этажа дома, низ которого занят солдатами. Судя по карточке на двери, здесь жил какой-то «адвокат крайевый», утекший за Карпаты, как и большинство Самборской интеллигенции.
Небольшая, но чрезвычайно уютная, милая квартирка, в которой, кажется, еще не похозяйничала ни одна чужая рука. Все на своем месте, до безделушек на туалете включительно, даже на столике между кроватями – раскрытая книга и недопитый стакан воды. Открываю гардероб – полон платьев, на письменном столе – бумаги, письма… Создается полное впечатление, что хозяева этого гнездышка не сидят теперь где-то на Венском вокзале, что они здесь, в Самборе: пан – адвокат в ратуше, или в суде, а молодая, хорошенькая панна (по-видимому ее портрет висит в гостиной) пошла на рынок или к портнихе…
Каждый шаг в этой квартире указывал на внезапное, вероятно даже паническое бегство ее обитателей, не успевших даже собраться, как следует. Наверное, они были «австрофилы», потому что, как потом выяснилось, «русофилы» и поляки, и галичане, почти все остались на своих местах.
Об этом я узнал час спустя в ближайшем магазине, куда зашел купить карту Галиции, вывешенную на витрине. Здесь какой-то не то русин, не то поляк, высокий худощавый брюнет с черными живыми глазами (он оказался инженером) на сравнительно правильном русском языке рассказал мне, как австрийцы перед нашим приходом арестовали массу «русофилов» из среды местной славянской интеллигенции и посадили их в тюрьму, предварительно выпустив из нее всех уголовных.
Рассказчик был в числе их и довольно картинно передал переживания и свои, и своих товарищей по заключению, просидевших под замком около двух суток, пока их не освободил генерал Павлов, первый вступивший в Самбор со своим кавалерийским отрядом.
X
Однако недолго наслаждались мы пребыванием в Н. Самборе, – только два дня привелось нам пожить в гостинице «Империал», ибо вечером 11 сентября уже получен приказ, выступать в С. Самбор. Хорошо еще, что погода побаловала нас: в эти два дня разошлись низкие облака, выглянуло солнце и даже начала подсыхать назойливая галицийская грязь. Но утро 13-го опять началось туманом и мелким осенним дождем.
Вот наш обоз вытянулся по Самборским улицам, извиваясь по ним длинной змеей, вот громыхают тяжелые, неповоротливые повозки с полупонтонами, запряженные четверками лошадей, вот шествуют наши прожекторы, и Самборские жители с удивлением взирают на громадную, выкрашенную в черное вышку 75-сантиметрового прожектора, которую мы прозвали «Эшафотом».
Наш выезд из «Империала» не обошелся без инцидента. Один из денщиков счел за благо забрать с собой номерную отдельную наволочку, но был уличен и похищенное водворили на место.
От Нового Самбора до Старого верст 25 и этот переход обходится нам довольно легко. Дорога, хотя и неважная, но отдохнувшие и подкормившиеся лошади везут исправно, и еще засветло мы подходим к самым Карпатам, у подошвы которых, как бы оберегая вход в Ужокский перевал, приютился Старый Самбор. Это небольшое местечко, не имеющее ничего, кроме имени, общего со своим младшим по возрасту, но значительно его переросшим и развившимся собратом.
Мелкий дождь, моросивший с самого утра, скрывал от нас Карпаты в продолжение целого дня, а низкие облака, закутавшие вершины покрытых лесом гор, не позволяли нам рассмотреть их даже когда мы вступили в С. Самбор.
Шумливый Днестр имел здесь характер настоящей горной речки; журча и пенясь в прибрежных камнях, он быстрым потоком несся из горных теснин Ужокского прохода, и долго еще не мог успокоиться, вырвавшись на простор прикарпатской низменности.
И зачем вытянули нас из симпатичного Н. Самбора, размышляли мы все, шествуя по грязным, отвратительным улицам Самбора Старого, мимо разграбленных, а кое-где и сожженных лавок на неизменной площади, мимо брошенных домов с выбитыми окнами и сорванными с петель дверями.
Нам тогда, конечно, и в голову не приходило, что спустя три года подобный вопрос решился бы очень просто и скоро – к начальству пошла бы мотивированная резолюция, в которой на первом месте было бы выставлено достаточно веско обоснованное требование оставить грязный, разграбленный и на две трети брошенный С. Самбор и возвратиться в Новый, с его приветливым «Империалом», галдящим рынком и оживленными магазинами…
Но, к худу ли, к добру ли, но тогда мы еще не смели, да и не умели рассуждать…
Потянулись однообразные скучные дни с постоянными заботами о добывании фуража для наших многочисленных обозных лошадей. До С. Самбора мы не получали от интендантства ни фунта овса, ни клочка сена, добывая и то и другое собственными силами. Правда, все это покупалось у местных жителей за наличный расчет и денег на фураж выходило немало, но, конечно, полной уверенности в том, что все эти деньги попадали в карманы несчастных галичан, у нас не было. Не имея фактической возможности проверять каждую расписку, привозимую фуражирами, рассылавшимися нами во все стороны, приходилось верить им на слово. Все они лишь в один голос говорили, что добывать фураж с каждым разом становится все труднее и труднее, что эти операции всегда сопровождаются нескончаемыми слезами жителей, которые, конечно, не могли нашими пятишнами и трешнами накормить своих лошаденок и коровенок; последние, впрочем, также скупались нами для довольствия людей.
«Просто беда, ваше благородие», - жаловались мне фуражиры и артельщики, - «бабы воют, ребятишки ревут… А как повели корову со двора, так прямо хоть беги…»
От одних подобных рассказов сжималось сердце, но… ничего нельзя было поделать… Война…
До сих пор войска уходили вперед так быстро, что интендантство со своими складами и запасами не могло поспеть за ними, тем более, что не всегда можно было сейчас же воспользоваться местными железными дорогами. Австрийцы, хотя и милостиво, но все же их портили и легонько, как бы остерегаясь, взрывали ж.-д. мосты. Только здесь, в С. Самборе, установилось более или менее правильное ж.-д. движение и на вокзале открылся интендантский продовольственный магазин, где с утра до вечера стояла невероятная толчея и несчастный, узкогрудый и угрястый чиновник со всех ног метался среди многочисленных приемщиков, съезжавшихся сюда со всего корпуса.
«Как вы тут один справляетесь?» – с удивлением спросил я его.
«А так… Как Бог даст…с самого Гусятина вот эдак вожусь…» – бросил он мне на ходу.
Ну и погодой встретили нас здесь Карпаты… Почти беспрерывно моросит мелкий сентябрьский дождь, сопровождаемый сильнейшим ветром, дующим из прохода. Говорили, что такой ветер – здесь постоянное явление. С. Самбор, расположившийся в самом горле горного прохода, был как бы на своеобразном сквозняке.
О ближайшем будущем ходят самые разноречивые слухи. Например, говорили о каком-то приказе по армии, коим войскам предписывалось подтянуться, почиститься и привести себя в порядок, так как де скоро нам предстоит вступить в неприятельские столицы (Вена?, Буда-Пешт?), говорили также, что мы здесь ждем какого-то второочередного корпуса, который должен нас сменить, мы же будем двигаться на германский фронт и, наконец, наша судьба почему-то связывалась с судьбой Перемышля.
Между тем события шли своим чередом и из-за Карпат шли тревожные вести о том, что австрийцы начинают теснить кавалерию генерала Павлова, которая уже успела добраться до г. Унгвара на венгерской равнине, что теперь она отступает с боем к Ужоку.
Приблизительно через неделю, после нашего прихода в С. Самбор, в перевал был спешно двинут наш Очаковский полк, стоявший где-то правее, в стороне Хырова. Говорили, что австрийцы уже подходят к местечку Турка, находящемуся верстах в 40 от С. Самбора.
Почти каждый день мы ходили на небольшой Самборский вокзал встречать поезда, вывозившие из прохода десятки и сотни раненых, набитых в грязные и тесные теплушки. Однажды из Львова пришел настоящий санитарный поезд обще-дворянской организации с заправскими санитарными вагонами, с деловитыми сестрами в неизменных кожаных куртках и с породистым и представительным уполномоченным, каким-то уездным предводителем, в высоких сапогах и желтой охотничьей куртке.
Через день этот поезд уже возвращался из Турки, переполненный ранеными. Озабоченные сестры с нахмуренными, решительными лицами перебегали из вагона в вагон, носились по вокзалу с какими-то кружками в руках, а породистый предводитель оживленно рассказывал, как им приходилось под огнем погружать раненых и какой опасности подвергался их поезд, лишь благодаря находчивости машиниста остановленный за несколько сажен от разрушенного моста. По-видимому, это было их первое серьезное дело…
Наши саперы торопились окончить укрепление прохода у села Горный Лужок, в 10 верстах от Самбора. Ездившие туда наши офицеры говорили, что там, на почти отвесных скалах, совершенно гарантированных от обхода, нами оборудованы поистине неприступные позиции, оплетенных целой паутиной колючей проволоки.
Увы… Мы и не предполагали, что эти дивные позиции через неделю будут нами оставлены без боя…
Жили мы в Самборе в доме местного мирового судьи, который, несмотря на то, что, по-видимому, был и «австрофилом» и «мазепинцем», не эвакуировался, а остался на месте со своей старушкой матерью. Он довольно сносно объяснялся по-русски, но от разговоров на политические темы всякий раз осторожно уклонялся, чем собственно и выдавал свое «австрофильство».
Зашел я однажды в Самборский костел. Несмотря на праздничный день, он был наполнен лишь наполовину. С тяжелым чувством смотрел я на молящихся, подавляющее большинство которых было женщины. Сколько веры, сколько трепетной мольбы было на их изнуренных лицах, носящих явные следы безысходной тревоги и за своих отцов, мужей, братьев и сыновей, дерущихся кто в Перемышле, кто на Карпатских высотах, а кто и в Сербии, на берегах Саввы, и за своих ребят, оставшихся с ними здесь, для которых каждый завтрашний день был страшной и темной загадкой. С каким вниманием вслушивались они в непонятные для меня тягучие возгласы бритого, полного ксендза, как напряженно следили они за каждым словом его проповеди.
«Проклятая война», - думал я, выходя из костела, - «во имя каких идеалов может переполняться до краев чаша людского горя…»
И долго после этого стояли в моих глазах скорбные, коленопреклоненные фигуры Самборских женщин с молитвенниками в руках.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Каждый день мы слышим отдаленную пушечную пальбу, глухой рокот, который доносится к нам откуда-то с севера. Это гремит и наша и австрийская артиллерия под Перемышлем, обложенным нами после отступления австрийцев, которым закончилась в конце августа известная «Великая Галицийская битва».
Под большим секретом мы узнали, что 21 сентября должен быть общий штурм его фортов.
Однажды на Самборском вокзале я встретил нашего Казанского врача-гинеколога Р., служившего тогда в дивизионном лазарете 49-й дивизии. Так приятно было увидеть знакомое лицо, напомнившее мне о родных краях. Узнал от него курьёзнейшую вещь: в Миколаеве австрийцы оставили нам несколько военных складов и артиллерийских и интендантских и санитарных. И вот, разбирая один ижз последних складов, доктор Рю нашел несколько полных наборов гинекологических инструментов, которым, казалось бы, совсем не место, хотя и в санитарном, но всё-таки военном складе...
XI
Уже кончается вторая неделя, как мы стоим в С. Самборе.
Осень с каждым днем все больше и больше входит в свои права. Все также моросит мелкий дождь, все также обдувает нас горный сквозняк. Вершины Карпат все еще скрываются от нас за низко ползущими облаками.
Из перевала идут вести об упорных боях в районе Турки. Еще один полк отправился туда в помощь злополучным Очаковцам, которые еще в августовских боях понесли тяжелые потери.
Вот закружились в воздухе первые снежинки, верные предвестницы скорой зимы… Слава Богу!… Скорее бы… Очень уже надоела эта постоянная сырость, эта невылазная грязь. Пора бы наступить и заморозкам – сентябрь уже подходит к концу.
Однажды утром получаю от командира батальона приказание срочно донести о всех, имеющихся среди моих солдат, подрывниках, т.е. тех, которые обучались обращению с взрывчатыми веществами и знакомы с взрыванием. Начинаем гадать, чтобы это значило, но не успели мы, как следует обсудить это распоряжение и доискаться его причин, как к вечеру этого же дня приходит еще более срочное распоряжение немедленно собраться и идти в Новый Самбор.
Суматоха, спешные сборы…
Наводим справки у адъютанта, в чем дело и под великим секретом узнаем, что назревает глубокий обход, что австрийцы прорвались через какой-то из более южных проходов, кажется, в районе Дрогобыча и теснят нас опять-таки подавляющими силами. Да и в нашем, Ужокском проходе что-то не совсем благополучно. Одним словом, создавалось очень тревожное положение, чреватое самыми нежелательными последствиями.
Поздно ночью приходим в Н. Самбор, останавливаемся в каких-то казармах на окраине и на утро трогаемся дальше на восток, так как командир корпуса решил не загружать нашим громоздким обозом Н. Самбора, в котором должен был обосноваться штаб корпуса, двинувшийся сюда вслед за нами.
Теперь уже я еду квартирьером с нелегкой задачей отыскать пристанище в отвратительных Рудках, которые, увы, назначены нам для стоянки.
Захватываю с собой трех верховых солдат, и трогаюсь в путь по тому же скверному шоссе, представляющему из себя подлинную реку. Правда, на нем теперь нет тех ужасных выбоин, на котором моталась моя санитарная двуколка три недели назад, их заровняла одна из наших саперных рот, остававшихся здесь все это время на дорожных работах, но с грязью она ничего не могла поделать и теперь наши лошади тонут в ней чуть не по колено.
Шоссе теперь пустынно: до него еще не успела докатиться волна наших отходящих на восток обозов, и лишь трупы несчастных лошадей, которые попадаются довольно часто, придают еще более зловещий колорит и без того невеселому пейзажу, расстилавшемуся передо мною.
Вот еще лошадь. Она, по-видимому, еще жива – судорожная дрожь время от времени пробегает по ее мокрому, залитому грязью телу, да изредка подергивается морда, уткнувшаяся в лужу. Один солдат вынимает свой «Наган», вставляет дуло в ухо несчастного животного, раздается сухой, отрывистый выстрел, бедный конь вздрагивает последний раз и успокаивается навеки.
В Рудках я прихожу в совершенное отчаяние. Грязь, грязь и грязь… И, в довершение всего, чуть не на каждом доме зловещая надпись мелом или известкой: «ХОЛЕРА».
Пробую сунуться за помощью к этапному коменданту, занимающему роскошный замок в полуверсте от местечка, но слышу хладнокровный ответ: -«Ничего дать не могу. Ищите сами. Все забито еще раньше вас, пришедшими сюда дивизионными обозами и подвижными госпиталями. Лучше всего искать квартир в окрестных селах».
Возвращаюсь в Рудки и, наконец, нахожу на окраине более или менее сносную площадку и с десяток пустующих домов, без страшных предостерегающих надписей.
К вечеру приходят наши, и мы располагаемся, стараясь устроиться поосновательнее, так как по всем данным рассчитывать на скорый выезд отсюда не приходится.
XII
Весь октябрь мы прожили в Рудках и, в конце концов, так сжились с этим гаденьким местечком, что когда пришло время из него выбираться, то нам уже не хотелось менять его на что-либо другое.
Все это время у подошвы Карпат шли ожесточенные бои с перевалившими через горы австрийцами, которые, не имея сил продвинуться дальше, не пускали, однако и нас ни на шаг вперед.
Уже вернувшись в Россию и проглядывая старые газеты за октябрь 1914 года, я чуть не в каждом нашем официальном сообщении находил неизменную фразу: «к югу от Перемышля упорные бои продолжаются». Всего только семь коротких слов говорили о героической работе войск 24 и 8 корпусов, вынесших главную тяжесть этих боев в продолжении более чем трех недель…
Жизнь в Рудках тянулась еще однообразнее и монотоннее, чем в С. Самборе. Слава Богу, что хоть газеты нам удавалось доставать на вокзале, куда их привозили офицеры и солдаты железнодорожного батальона, обслуживающие линию. Довольствоваться приходилось большей частью «Киевлянином» и «Киевской мыслью», получавшимися на 3-4 день, за неимением же их читали и Львовскую «Прикарпатскую Русь», небольшую газетку, несимпатичного, слишком уж официального пошиба. Столичные газеты попадали в наши руки лишь иногда, почему и считались большой редкостью.
От нечего делать ездили мы раза два в соседние леса на охоту за дикими козами, этими грациозными животными, совсем неизвестными в наших краях. Галицийские помещики их очень берегут и еще раньше мы не раз встречали на лесных полянах невысокие навесы с кормушками для подкармливания коз по зимам.
Охоты, конечно, были безрезультатны, – быстроногие козы лишь мелькали перед нами между деревьев и наши выстрелы из казенных винтовок пропадали даром…
В одну из таких поездок нагнали мы на шоссе белокурую, голубоглазую польку, хорошенькую девушку лет 16-17, на вид интеллигентную, с которой у нас завязался интересный разговор, - она недурно говорила по-русски. Львовская гимназистка последних классов, она зимовала в Рудках и в этот момент несла обед своим домашним, рывшим картошку где-то в поле.
«Что же, паненка, разве вы так недовольны приходом русских?» – спросили мы ее, наконец, заметив, что наша собеседница смотрит на нас что-то не особенно приветливо.
Ответ получился и скорее и категоричнее, чем мы этого ожидали:
«Нет! За что мне их любить?… Они здесь все попалили, все пограбили, нарыли в полях окопов, так что не пройдешь… А потом в России нет конституции для поляков», - неожиданно закончила девица.
В первую минуту мы были даже озадачены, ибо никак не ожидали такого финала.
«Ну, что ж такого, что нет… Ведь и в Галиции сейм не для одних поляков – там и русины, и евреи…»
«Это ничего, все-таки хоть какой-нибудь сейм, да есть, а вас нет ничего…»
«Зато наши хлопы (крестьяне) живут гораздо лучше ваших», - пробуем мы побить хоть этим юную оппонентку, - «у них и земли больше и халупы у них лучше, и живут они богаче ваших»…
«А что ж такого… На то ж они хлопы!…» – резко бросила она и свернула на межу, решительно тряхнув своими белокурыми косами.
И мой спутник и я только руками развели… Ну и взгляды у галицийских поляков… Немудрено, что у несчастных «хлопов» такой жалкий, приниженный вид: «на то ж они хлопы…»
С утра до вечера грохочет артиллерия под Карпатами, доносясь к нам глухим непрерывным рокотом: «Упорные бои продолжаются»… Время от времени встречаем на вокзале офицеров боевых полков, дерущихся там, слышим рассказы, как в их частях осталось по 5-6 офицеров вместо 50-60, в каких адских условиях приходится жить на позициях нашей многострадальной пехоте.
Дело в том, что в районе С. Самбора и далее на север по направлению к Хырову, наши окопы тянулись вдоль самых Карпат, австрийские же позиции были на склонах гор, и австрийцы видели нас, как на ладони. Когда в конце октября мы шли к Хырову мимо этих позиций, то лишь диву давались, как могли наши страстотерпцы жить в таких невозможных условиях. Лишь тогда нам стали понятны слышанные в Рудках рассказы о том, что только ночью, да в туманные или дождливые дни мы могли в наших окопах поднять головы, в остальное же время приходилось сидеть, скорчившись, поминутно рискуя получить в лоб пулю, от постоянно державших нас на прицеле австрийцев.
Объяснились также для нас и те поезда, так называемых «палечников» (раненных в пальцы рук, иногда ног), которые приходили из-под Карпат и разгружались в Рудках. Мы перестали удивляться тому, что измотанный и физически, и морально солдат, наконец, не выдерживал и, придя в отчаяние, отстреливал себе пальцы, даже сознавая, что рискует за это попасть под суд.
«Прямо беда», - жаловался мне в Рудках один военный врач, - «строевое начальство требует от нас точного заключения, стоит ли передо мной настоящий ранены или «палечник». Ну могу ли я с легким сердцем засвидетельствовать последнее, прекрасно сознавая, что этим я подвожу его под расстрел?… Ведь «палечничество» при данных условиях окопной жизни – не более, как своего рода психоз, результат того, что больные, натянутые нервы, наконец сдают и человек идет на все, лишь бы избавиться от этих условий… Ну и кривишь душой…»
«Но чего только они не придумывают», - говорил мне в другой раз про «палечников» тот же доктор, - «от выстрела в упор, конечно, бывает ожог, которым «палечник» себя и выдавал. Как только весть об этом дошла в окопы, почти все «палечники» с обожженными ранами стали неизменно говорить, что ожог – результат ранения разрывной пулей. Тогда где-то в тылу были произведены соответствующие опыты на трупах и оказалось, что при выстреле в упор обыкновенной пулей, ожог бывает у входного отверстия раны, разрывная же пуля обжигает выходное ее отверстие. После этого «палечников» опять стали ловить, но вскоре обожженные раны почти совсем прекратились: по свидетельству из окопов или стала применяться товарищеская услуга (стреляли друг в друга с небольшого расстояния), или попросту высовывали из окопа руку, а то и ногу, которые через минуту пронизывались австрийскими пулями…»
Как бы то ни было, но по приказанию высшего начальства поезда с «палечниками» не пропускались дальше Рудок. Здесь их разгружали, «самострелов» подлечивали в специально для того назначенном полевом подвижном госпитале и вскоре отправляли обратно в окопы.
В двадцатых числах октября мимо Рудок пошли многочисленные эшелоны каких-то второочередных полков, перекидывавшихся сюда из-под Ивангорода. Пробовал я узнавать от солдат (офицеры что-то не попадались) о положении дел на тамошнем театре, но толку не добился. Дальше фраз: «весь полк наш разбили…» рассказ обычно не двигался. Уже потом, после многих наблюдений я убедился, что узнавать о каком-либо боевом деле от солдата – активного участника его (тем более раненного) предприятие в большинстве случаев совершенно бесполезное, ибо все происшедшее совершенно своеобразно преломлялось в психике рассказчика и освещалось им исключительно под углом собственных, личных переживаний, отрешиться от которых ему было чрезвычайно трудно.
С С. Самбором, где стояло наше начальство и все корпусные учреждения, у нас была довольно тесная связь, поддерживавшаяся, впрочем, жаждой всеми нами вестей из родных краев: приходившая из России почта, прежде всего, поступала в штаб батальона, куда мы за ней и ездили на разных случайных поездах.
Однажды узнаем, что в Самбор повадился летать австрийский воздушный хищник. В определенный час с подоблачной выси начинал доноситься характерный треск австрийского аэроплана, и вслед за тем в районе Самборского вокзала начинали падать сброшенные им бомбы. Правда, сильных разрушений они не причиняли, но жертвы все-таки бывали. Стали уже поговаривать, что командир корпуса собирается наполнить вокзал пленными австрийцами и показать это (только показать) Самборским городским деятелям, чтобы они могли известными им способами довести об этом до сведения австрийских военоначальников.
Не знаю, выполнил ли свое намерение командир корпуса, но связь Самбора с австрийским штабом была установлена другим путем: стоило ан вокзале встать с вечера двум нашим пушкам, специально приготовленным для встречи непрошеного гостя, как полеты его прекратились совершенно. Быть может это было простое совпадение, но уже много зарегистрированных случаев шпионажа со стороны некоторой части местных жителей, заставляло предположить, что тут дело было не чисто.
Вот и октябрь подходит к концу. Идут вести о том, что австрийцы оставляют на произвол судьбы Перемышль с его гарнизоном, к которому они приблизились в период своего последнего наступления в конце сентября. Со дня на день мы ждем приказания трогаться вперед и наконец 25 октября оставляем Рудки, к которым уже успели привыкнуть.
В третий раз приходим в Н. Самбор. За это время он уже значительно русифицировался, – появились русские магазины, чаще слышится на улицах русская речь, рынок оживлен еще больше, чем полтора месяца назад. А главное – на каждом перекрестке стоят наши, русские городовые…
Опять две ночи ночуем здесь, но уже не в «Империале» (за это время у него окончательно испортилась репутация…), а в пустой квартире директора какого-то коммерческого училища и затем пускаемся в дальнейший путь на Хыров через дер. Старосоль (Старосело?), верстах в 12 от С. Самбора, в который теперь уже не заходим.
За время октябрьских боев бедный С. Самбор еще больше пострадал, так как был под огнем австрийской тяжелой артиллерии и по рассказам бывших там наших солдат, редкий дом этого местечка не пробит теперь австрийским чемоданом.
Досталось и домику мирового судьи «мазепинца», в котором мы жили: целый угол его оторвал австрийский снаряд, и злополучный судья вместе со своей матерью должен был перебраться в подвал, где и прожил весь октябрь.
Узнав обо всем этом, я невольно вспомнил молящихся Самборских женщин. Горемычные, целы ли вы?… Удалось ли вам сберечь себя и своих ребят?…
XIII
Дорога на Старосоль идет мимо тех позиций, о которых я говорил выше. Время от времени попадаются грандиозные воронки от австрийских чемоданов – сажени две, три в поперечнике и до сажени глубины. Вероятно, работали 8 и 12 дюймовые австрийские пушки. Старосоли также досталось от этих чемоданов, – странное впечатление производят ее дома со срезанными углами, оторванными стенами, обнажившими внутренности старосольских жилищ.
Довольно большое местечко Хыров.
Налево на горе белеют стены большой иезуитской коллегии, известной на всю Галицию. Отцы иезуиты до одного человека остались на месте, и наш доктор заезжал к ним, когда мы стояли еще в С. Самборе. По его рассказам иезуитская братия относилась к нам с явным недоброжелательством и не стеснялась высказывать свою уверенность в том, что в Галиции мы долго не заживемся.
Тогда мы к этому относились с добродушной усмешкой и, не подозревая, что святые отцы оказались гораздо проницательнее нас самих.
Эту коллегию, превращенную нами впоследствии в тифозный госпиталь, я вспомнил летом 1915 года, прочтя в газетах, что австрийцы, найдя в ее стенах наших тифозных, оставленных нами при «великом отходе» из Галиции, сожгли и ее, и всех, лежавших в ней больных.
Хыров совсем недалеко от Перемышля. Только 40 верст отделяют нас от австрийской твердыни, вновь отрезанной теперь от всего мира. Любопытный эпизод о его осаде рассказывал мне один пехотный офицер.
Когда Перемышль был обложен нами еще в первый раз, двое наших солдат поползли ночью под один из фортов, и принялись резать опутывавшую его проволоку. Страшная работа наших смельчаков шла в непосредственной близости от форта, – только несколько десятков шагов отделяли их от его вершины и сидевших там австрийцев. И вот наши «земляки» так увлеклись своим рискованным делом, что прозевали приближение рассвета, а когда спохватились, что им пора возвращаться, то этого сделать уже было нельзя без риска наверняка погибнуть на обратном пути к своим окопам.
Что делать?…
Земляки посоветовались и решили, притворившись на весь день мертвыми, ждать приближения следующего вечера. Сказано, – сделано, и эти герои буквально от зари до зари пролежали под австрийской проволокой в тех самых позах, в каких их застал предательски подкравшийся рассвет. Чувствуя на себе взгляды австрийских часовых, они, конечно, не смели шевельнуться ни одним членом, и только вечерняя тьма, окутавшая форт, позволила им расправить онемевшее тело и отползти к себе…
В Хырове мы не останавливаемся и, пользуясь жесткой дорогой, повертываем круто налево и идем вдоль двухколейного жел.-дор. Пути, тянущегося от Львова через Перемышль и Хыров. Он пока мертв, потому что еще не восстановлены взорванные австрийцами мосты. Работа по их исправлению уже начата жел.-дор. Батальоном, которому в Галиции вообще не мало дела.
Начинается горная страна.
Поля и равнины остаются за спиной и по обеим сторонам нашего пути теперь возвышаются покрытые лесом горы. Это еще не настоящие Карпаты, но нам, жителям равнин, так непривычным с утра до вечера видеть перед собой эти нескончаемые горы.
Ночуем в небольшом лесном поселке Терло.
Жители рассказывают разные страсти про зверства мадьяр, показывают дерево, у которого ими были расстреляны и мальчик-галичанин, понесший обед своему отцу, работавшему где-то в лесу и заподозренный в сношениях с русскими и несколько взрослых, в домах которых мадьяры нашли русские газеты и русские деньги.
На другой день, с раннего утра трогаемся в дальнейший путь, имея своей целью городок Лиско, расположенный у входа в Лубковский перевал. Однако в один переход добраться до него не удается и, миновав большую, но пока пустынную станцию Устржики, мы на ночь останавливаемся в пустом фольварке у деревни Ольманица.
С каждой верстой, с каждым новым поворотом дороги развертываются дивные горные виды, четко рисующиеся перед нами в чистом морозном воздухе. Теперь эти горы покрыты уже потерявшим свое убранство лесом, но как они должны быть хороши в свежем весеннем наряде…
У последнего перед Лиско поворота рядом с дорогой возвышается громадный остроконечный утес, торчащий в небо – «Скала ведьмы», как мы узнали несколько дней спустя от местных жителей, рассказывавшим нам, что, согласно преданию, в эту скалу была, по молитвам своей благочестивой матери, превращена одна девушка – ведьма.
От «Скалы ведьмы» открывается широкий вид на долину Сана, с приютившимся на его берегу Лиско.
Сыновья одних и тех же родителей, Карпатских гор, Днестр и Сан совсем непохожи друг на друга. Насколько первый, даже выйдя на равнину (например, у Галича) беспокоится и, бросаясь от берега к берегу, пенится и журчит, настолько второй здесь, в этой горной стороне, тих, спокоен и солиден своей многоводностью.
Из-за гор левого берега Сана доносится пушечная стрельба, и над ними висят уже знакомые нам теперь красивые облачка шрапнельных разрывов.
Это наши войска дожимают австрийские арьергарды, упорно не желающие опять уходить в Венгрию.
XIV
Уже на другой день после нашего прихода в Лиско утихла канонада и пропали белые шрапнельные шарики, висевшие над горами левого берега Сана: австрийцы отступили, и наши полки вновь направились за ними к Венгерскому рубежу.
Поговаривают, что и мы отсюда направимся прямо в Венгрию и наши офицеры уже мечтают об известном Токайском.
Лиско далеко от Самбора: пуст, грязен, непригляден. Жителей, кроме евреев не видно. Постоянный, австрийский мост через Сан сожжен и рядом с ним стоят два наших – наведенный самым первым понтонный и другой, более солидный, выстроенный нашими саперами. Так как саперные роты теперь уже ушли в Карпаты вместе со своими дивизиями, то восстанавливать австрийский мост будет понтонный батальон, который с наступлением зимы останется без своей настоящей работы. Громадный обоз этого батальона стоит теперь рядом с нашим на обширной луговине возле самого Лиско.
В самом городке места для нас не нашлось, и мы стоим в полутора верстах от него в небольшом поселке. Солдаты расположились в двух десятках тесных халуп, а мы – в небольшом домике каких-то утекших полек, не то учительниц, не то фельдшериц.
Каждый день мы смотрим из окошек на длинные серо-голубые ленты, двигающиеся по шоссе мимо нас. Это идут из перевала Цисна колонны пленных австрийцев, только что взятых нашим корпусом. Третьего дня их прошло 800, вчера 950, сегодня утром провели партию в 1200, а сейчас опять шагают несколько сот… Их конвой невелик: партию в несколько сот человек сопровождают в лучшем случае десяток казаков, да и те очень мало внимания обращают на вверенных их надзору пленников…
«А не разбегутся они у вас?» – спрашивали мы не раз конвойных, - «ведь их вон какая орава…».
«Куда они денутся, ваше благородие…» - ухмылялись казаки, - «они до смерти рады, что в плен-то попали…».
И действительно, жалкий, заморенный вид пленных, еле волочащих ноги, без слов говорил, что им теперь не до побега.
Целую неделю простояли мы в Лиско в выжидательном настроении. Штаб корпуса уже ушел в горы по направлению к местечку Цисна, расположенному в самом центре Карпатского хребта, куда предстояло двинуться и нам.
Ходят слухи о том, что небольшие австрийские отряды время от времени показываются из лесов, густо покрывающих все окрестные горы, и обижают наши тыловые учреждения. Рассказывают, что за день до нашего прихода в Лиско такая неприятность случилась с каким-то обозом, шедшим по горной дороге где-то в окрестности: на ближайшей горе вышли из леса человек пять австрийцев, уставили пулемет и принялись «поливать» злополучных обозников, среди которых, конечно, поднялась невообразимая паника. Жертв, кажется, не было, но переполох был немалый, чего, видимо, и добивались австрийцы: постреляв минут пять, они забрали свой пулемет и скрылись бесследно в густом лесу.
Наконец, 9 ноября, получаем приказание, идти в горный проход к местечку Балигрод. По последним сведениям наши части находятся уже у самого выхода на Венгерскую равнину. Опять вспоминаем про Токайское вино и готовимся к походу по Венгрии. Лично мне он рисуется не таким простым и безопасным, как наша «прогулка» по Галиции – надо ожидать партизанской войны, так как мадьяры, вероятно, не будут подобно галичанам мириться с нашим пребыванием в их пределах.
Среди дня пускаемся в путь по довольно пустынному проходу. И большое, «государственное» шоссе и железнодорожный путь идут верстах в 20 правее нас по Лупковскому перевалу.
У самого Лиско встречаемся с новой партией пленных человек в четыреста. Боже, до чего они худы и оборваны!… Половина из них буквально еле волочит ноги, завернутые в какие-то лохмотья, а несколько человек уже совсем обессилевших едут сзади на местной подводе. Потчуем горемычных вояк своими папиросами, и наши портсигары пустеют в мгновение ока.
Тут же наблюдаем трогательную картину встречи одного пленного со своей женой, выбежавшей на шоссе встретить эту партию. С громким, радостным возгласом они бросились друг к другу и замерли в крепком объятии.
«Сердечная, сколько, чай, партий без толку пропустила…» – говорят солдаты, глядя на молодую, миловидную польку с истощенным, бледным, но в эту минуту счастливым лицом.
С каждой верстой горы все теснее и теснее сдвигаются вокруг нас, проход суживается, но все же мы не видим ни диких, нависших скал, ни отвесных обрывов, ни пропастей. Очертания Карпат, сплошь заросших лесом, мягки и округлы, что собственно и составляет их особенность. Теперь горы белы от подошвы до вершины – уже два дня, как выпал небольшой снежок, еще не успевший осыпаться с покрытых им деревьев.
Изредка попадаются одиночные австрийцы, бредущие нам навстречу.
«Кто такой?» – спрашиваем одного.
«Пленный…»
«Куда идешь?…»
«В Лиско…До коменданта…»
Удивительно обязательный враг… На германском фронте вероятно этого не встретишь.
Минуем небольшие деревушки Хочев и Захочев и при этом вспоминаем рассказ одного офицера нашей телеграфной роты о том, как две недели назад он получил приказание повести линию к Захочеву, где должен был быть штаб нашей дивизии. Доведя линию до Лиско, офицер собрался трогаться дальше, но во время был остановлен каким-то пехотным начальством:
«Куда это вы отправляетесь?»
«Да вот приказали вести линию на Захочев…»
«Это значит прямо к эрц-герцогу? Вы с ума сошли… Какой там Захочев?… Ведь и Хочев еще не взят, а вы – Захочев…»
Выяснилось, что полученное приказание – результат какого-то недоразумения.
Скоро и Балигрод. С каждой верстой мы подымаемся все выше и выше, но подъем идет исподволь и почти не заметен.
Уже почти по темному приходим к цели нашего сегодняшнего перехода. Балигрод – небольшое местечко, затерявшееся среди Карпат, состоит, кажется, всего из одной улицы, пересекающей небольшую площадь с неизменным «рынком», являющимся непременной принадлежностью каждого галицийского городка.
Как и в Самборе останавливаемся в домике местного мирового судьи, очень милого, обязательного человека, на этот раз уже, кажется, «русофила». По его словам он совсем отвык от людей, почему и был рад нашему приходу.
На следующее утро вместе с ветеринарным врачом и одним из офицеров предпринимаю небольшую прогулку в окрестные горы. Здесь снегу значительно больше, чем в Лиско и наши лошади вязнут в нем почти до колен. С трудом двигаемся через какие-то канавы, объезжаем какие-то изгороди, овраги и, наконец, выбираемся на свободное место. Высоко впереди нас зеленеет засыпанный снегом густой сосновый лес, до которого мы и хотим добраться. Еще минут десять карабкаемся по глубокому снегу и, наконец, достигаем его опушки.
Какое волшебное зрелище!
Точно замороженный стоит дремучий лес. Могучие сосны, ели и пихты покрыты толстым белым покровом свежего, молодого снега. Несмотря на яркий солнечный день под сенью этих покрытых белым саваном великанов царствует таинственный полумрак.
Ни единое движение, ни единый звук не нарушают царящего здесь невозмутимого покоя.
Оборачиваемся назад и любуемся широкой панорамой, раскинувшегося перед нами. Причудливый узор покрытых снегом гор замыкает ее по горизонту, а внизу, под нашими ногами лепятся крохотные домики Балигрода, вьется лента шоссе и ползут черные точки обозов. Нам и в голову не приходило, что всего через 3-4 месяца эти мирные долины, эти безмятежные вершины и, наконец, этот скромный и тихий Балигород, будут ареной жесточайших боев. Уцелел ли после них наш радушный хозяин – мировой судья?
Через час мы возвратились домой, где нас ждали печальные новости, только что привезенные из Цисны, где стоит штаб корпуса. Оказывается, что 48-я дивизия со своим командиром генералом Корниловым прорвалась в Венгрию и после боя с подавляющими австрийскими силами у города Гуменное, потеряла связь с корпусом, т.е. другими словами оказалась отрезанной.
Не успели мы как следует обсудить это невеселое известие, как из штаба корпуса пришел срочный приказ немедленно возвратиться в Лиско.
«По-видимому, в Венгрию не так-то легко попасть», - думали мы покидая Балигрод и к рассвету следующего дня уже были опять в Лиско на своих прежних квартирах.
XV
Однако везет 48 дивизии...
Уже через два дня по возвращении в Лиско, мы узнали, что она не только пробилась через окружавшие ее австрийские полчища, но даже сумела привести с собой взятых ранее пленных, в том числе одного австрийского генерала. От наших же саперных офицеров, бывших в этой дивизии, увидеть которых мы уже отчаялись, мы услышали, что начальник дивизии генерал Корнилов лично участвовал в отражении австрийских атак и с винтовкой в руках лежал среди солдат в передовой цепи.
Дня за два до ухода из Лиско на площадке около нашего обоза опустился наш аэроплан с летчиком прапорщиком Колчиным и наблюдателем прапорщиком Эрдели. Они летели в Карпаты на разведку и вследствие каких-то неисправностей мотора не могли долететь до штаба армии, который в то время стоял где-то около Санока или Кросно.
Летчики с возмущением рассказывали, что, перелетая через Сан и уже опускаясь на землю, они были обстреляны какими-то нашими «земляками», которые вообще плохо разбираются в национальных цветах, имеющихся на крыльях, как наших, так и вражеских летательных машин.
С чисто русским гостеприимством и хлебосольством мы угостили наших нечаянных гостей вкусным обедом и на вызванном из штаба автомобиле они укатили в свою резиденцию, спеша доложить начальству добытые сведения. На другой день Колчин вновь приехал в Лиско и, приведя в порядок мотор, улетел от нас на своем «Фармане», быстро исчезнув в синеве ясного ноябрьского дня.
20 ноября оставили мы Лиско, прожив в нем почти три недели, считая и трехдневную экскурсию в Балигрод. Определенно говорят, что наш корпус, смененный в этом районе второочередными сибирскими стрелками, пойдет теперь к Кракову. По-видимому, придется отложить знакомство с Токаем.
Вновь начинается бродячая жизнь, от которой опять успели отвыкнуть. Карпаты остаются влево, и мы теперь идем по их предгорьям, любуясь живописными долинами, запорошенными свежим, но не глубоким снегом.
Санок от Лиско всего в 20 верстах, и еще засветло мы приходим в этот симпатичный городок, напоминавший нам Новый Самбор. Правда, в нем нет электричества, и он немного попорчен пожаром, но зато на небольшой площади стоит памятник Костюшко, такие же модернизированные дома, такие же уютные особнячки и оживленные улицы, с громкими названиями: «Улица Шопена», «Улица Коперника», «Улица 3 мая» (дата самой либеральной польской конституции, утвержденной в 1791 г.).
В Саноке проводим весь день 21 ноября и утром 22 отправляемся дальше на Кросно. Это был тяжелый 40-верстный переход по отвратительной дороге, под скверным, холодным дождем, быстро смывшим легкий снежный покров.
Среди дня останавливаемся на большой привал в какой-то маленькой деревушке. Входим в первую попавшуюся халупу с намерением в ней закусить и немного отдохнуть. Ее обитатели – молодая хозяйка, двое славных ребят лет четырех-пяти и древняя старуха, как потом выяснилось, мать где-то воюющего в рядах австрийской армии хозяина – с удивлением и некоторым страхом смотрит на нас. По лицам всей компании видим, что мы для них, – прежде всего враги, завоеватели и как-то не по себе делается от сознания этого.
Хозяйку мы застали за довольно необычайным, на наш взгляд, занятием – она тщательно перемывала старую картофельную шелуху.
«Что это вы делаете?» - спрашиваем.
«Есть будем!» – отрывисто отвечает женщина, не прерывая своего дела.
«Это?… Есть?… Да разве больше нечего есть?…»
«Ниц няма, пане… Хлеба ниц няма, соли ниц няма, мяса ниц няма, цукру (сахару) ниц няма… Вишестко (все) позабирали…» – говорит она быстро, роняя слезы в шайку с шелухой.
Боже мой, в каких адских условиях приходится теперь жить несчастным обитателям Галиции, меньше, чем кто-либо, повинным в этой проклятой войне… Во имя чего голодают эти черноглазые ребятишки, во имя чего страдает эта мать, принужденная кормить их тем, что она раньше давала только своим свиньям, думаю я и горькой обидой за человечество сжимается мое сердце…
В это время мимо окон халупы проходила большая партия пленных. Молодая женщина оставила свою шелуху и выбежала на улицу. Вышел и я вслед за ней. Она стояла у самого края дороги и напряженно вглядывалась в ряды месивших дорожную грязь австрийцев. Но недолго стояла бедная женщина, – слезы брызнули у нее из глаз и, закрыв лицо руками, она убежала в свою халупу…
С тяжелым чувством оставили мы невзрачную деревушку, провожаемые низкими поклонами и нашей хозяйки и ее свекрови: мы оставили им и хлеба и сахару и накормили ребят походными солдатскими щами. Но надолго ли им хватит этих небольших запасов, как переживут они зиму, если район военных действий будет недалеко отсюда? Ведь через месяц, другой, Галиция будет разорена и разграблена буквально дочиста, в ней не найдешь ни коровы, ни даже курицы, ни фунта хлеба, ни клочка сена…
В Кросно приходим ночью, останавливаемся где-то на окраине и с раннего утра следующего дня отправляемся дальше, не успев ознакомиться с этим городком.
Через час проходим мимо нефтяных промыслов, расположенных в нескольких верстах от Кросно. Конечно, они теперь заброшены, и безжизненные вышки нефтяных скважин мрачно смотрят на нас, возвышаясь среди столпившихся вокруг них остальных промысловых построек, таких приземистых и невзрачных по сравнению с этими черными, промасленными великанами.
К вечеру 24 ноября добираемся до городка Ясло, самого западного пункта Галиции, до которого мне привелось дойти (от Ясло всего сто с небольшим верст до Кракова).
Это совсем недурной городок, по количеству населения до войны, вероятно, не уступавший Новому Самбору. Хорошо обстроенные улицы, в большинстве обсаженные деревьями, недурные магазины, уютные садики. Только жителей маловато, да и те запуганы и смотрят волком…
Оба моста (и железнодорожный и обыкновенный) через местную реку Вислоку значительно попорчены австрийцами – деревянный сожжен, а у железного обе фермы подорваны и сброшены с устоев.
Однако возобновлять их нашим железнодорожникам так и не пришлось. Через неделю после нашего прихода в Ясло над городком уже грохотали их взрывы, разрушавшие станцию и еще больше портившие мосты. Вновь приходилось отходить (как мы говорили «играть на гармонике») ибо австрийцы опять прорвались через Карпаты и у Лиско, где их не смогли удержать сибиряки, и у Кросно, через известный Дуклинский перевал и, наконец, со стороны Кракова, где, наступая от местечка Горлица, они напирали на наш корпус.
И хотя досадно было покидать уютную, прекрасно обставленную квартиру какого-то местного чиновника, в которой мы нашли себе приют, приходилось торопиться «играть на гармошке» – выстрелы недалекого боя, разбудившие нас утром 30 ноября, с каждым часом все приближались и приближались.
С трудом выбрался с места стоянки наш громоздкий обоз: еще с вечера шоссе было запружено в три ряда отступавшими обозами и корпусных учреждений и боевых частей нашего корпуса. А сверху в это время непрерывно несся сухой треск мотора австрийского аэроплана, парившего над нами и неизменно появлявшегося в периоды наших отступлений.
Теперь на него никто не обращает внимания, – все торопятся засветло оставить Ясло, который уже на другой день стал обстреливаться тяжелой артиллерией австрийцев.
Еще двое суток трепанья по вновь размокшим дорогам Западной Галиции и мы, окончательно оставив Карпаты и выйдя на равнину, вступили в Ржешов, чуть ли не третий по величине город Галиции после Львова и Перемышля. Прекрасные здания, хорошие магазины, недурной вокзал и уютный, как бомбоньерка театр, в котором теперь расположился какой-то Красно-крестный лазарет.
Здесь устроил свою резиденцию и штаб нашей (8-й) армии, заняв на окраине города громадный замок, окруженный высокими стенами и опоясанный наполненным водой рвом.
Нашли мы здесь и богатый магазин экономического общества офицеров Киевского военного округа, в изобилии снабженный и всякой снедью от окороков до шоколада и печенья и массой всевозможных теплых вещей. Последнее оказалось нам всем особенно на руку: надежда на скорое возвращение домой исчезла, а между тем уже наступил декабрь, и пора было ждать настоящих морозов. По рассказам местных жителей декабрь и январь – самые суровые месяцы галицийской зимы.
Запасся разным теплым одеянием и я, но оно понадобилось мне лишь … для возвращения в Россию. Еще с месяц назад обострившаяся болезнь заставила меня покинуть батальон и в санитарном поезде отправиться в Львов, куда я и приехал 16-го декабря вместе со своим денщиком.
Однако рассмотреть Львов я мог лишь по пути с вокзала в госпиталь и обратно, когда неделю спустя, получив дальнейшую «проходную» до Киева, я покидал столицу Галиции. Оживленные улицы, шикарные магазины, быстро мчащиеся трамваи, чрезвычайно изящный памятник Мицкевичу, роскошный вокзал Львова (увы, разрушенный нами при оставлении его летом 1915 г.), промелькнули передо мною, как в калейдоскопе, не зацепившись, как следует, в памяти.
Через сутки наш поезд медленно подходил к Радзивиллову, пограничной жел.-дор. станции.
Сейчас будет Россия, наша дорогая Россия, к которой рвались все наши помыслы за эти четыре с половиной месяца.
Вот какая-то пограничная деревушка, вся покрытая толстым снеговым покровом – последние два дня шел сильный снег, завернул настоящий декабрьский русский мороз и теперь все кругом бело и чисто.
Из каждой трубы деревушки подымаются тонкие, прямые столбы дыма, неподвижно стоящие в морозном воздухе.
Около самого полотна, на задах своего двора крестьянин палит свинью – послезавтра Рождество.
Поезд замедляет свой ход, и в последний раз вздрогнув, останавливается у Радзивилловского вокзала.
Россия… Настоящая… Наконец-то…
Оглядываюсь на своего Денисова (денщика) – у него на глазах слезы…
* * * * * * * *
М. Л-въ
К началу XXI века прямых потомков Михаила Николаевича насчитывается 50 человек (!), из которых в живых к середине 2002 года было 45 человек (7 внуков, 17 правнуков и 21 пра-правнук) (прим. Ю.Л.)
Это оказалось неверным (прим. авт.)
Полдесятины это больше половины гектара, почти 55 соток (прим. Ю.Л.)
4 Напомним, что по данным 1902 года в Галиции насчитывалось всего 1.008.840 земельных собственников, из которых менее, чем по 1 гектару (гектар=0,91 десятины, т.е. немного меньше ее) имело 193.238 собственников, или 19%; от 1 до
5 гектаров было у 609.837 собственников или у 60,6% и, наконец имения свыше, чем по
1000 гектаров имели 475 чел. или 0,04%; однако, эти четыре сотых процента имели в своем владении 37% или более трети всего пространства Галиции, причем 21 магнату принадлежало 8,5% всей страны. Совершенно безземельных крестьян к 1902 году в Галиции было 1.200.000 чел. или 15% всего населения (прим. авт.).
Названного так по имени местечка Ужок, расположенного приблизительно посередине перевала (прим. авт.)
Сторонником объединения Украины под владычеством Австрии. (прим. авт.)
В то время неприятельскими войсками, оперировавшими против нас командовал эрц-герцог Карл, теперешний австрийский император. (прим. авт.)
На снимке, сделанном по возвращении М.Н. с фронта (дата снимка не определена), семья Ляховых (слева направо): Любовь Александровна, Михаил Николаевич, Сережа, Боря, Мария Николаевна – мать Михаила Николаевича (урожденная Москвитинова).
Послесловие
Мне неизвестно, подвергались ли заметки, написанные Михаилом Николаевичем перед публикацией в Казанской газете в 1917 году какой-либо редактуре. Михаил Николаевич неплохо владел литературным языком, живо и интересно описывая будни саперного батальона.
Михаил Николаевич вырос в обедневшей дворянской семье. Его отец, Николай Алексеевич был юристом, прожил всего 47 лет. По этой же стезе пошел позже и Михаил, закончивший юридический факультет Казанского университета. До революции Михаил Николаевич был в ранге «кандидата на судебные должности». Его мать, Мария Николаевна – из богатого рода Москвитиновых. На сохранившихся фотографиях она всегда в черном, и, как описывает ее дядя Сережа, была «чопорной, официальной бабушкой». Но ведь ее старший сын Алексей ко времени этих фотографий уже ушел из жизни, не дожив и до 35 лет…
В конце ХIХ века мальчик Миша Ляхов был отдан родителями в Симбирский кадетский корпус. О непростой жизни в кадетском корпусе Михаил Николаевич в 1933 году (уже в зрелом возрасте) написал интереснейшие записки, которые посвятил «своей внучке Ксаночке». Тогда Ксаночке был всего годик, и она была первой внучкой Михаила Николаевича. Теперь ей уже 70 лет, а у Михаила Николаевича к началу XXI века насчитывается 50 прямых потомков.
Кроме того, Михаил Николаевич написал трактат о школе имени Песталоцци, где учились его дети. Это была знаменитая школа города Казани. Родители братьев Ляховых уделяли большое внимание и школе, и внешкольному воспитанию детей. Супруга Михаила Николаевича работала в школе учительницей, Михаил Николаевичем был непременным участником школьных дел.
Михаил Николаевич и его жена Любовь Александровна (урожденная Пятницкая) сумели создать удивительный мир дружной семьи. Причем семьи в широком смысле этого слова. Будучи очень дружны со своими близкими родственниками – большой казанской фамилией Бельковичи, они организовали, и длительное время поддерживали в своем доме молодежный кружок под названием «ЛяхБельТрест», о котором пишут в своих воспоминаниях и дядя Сережа и мой отец. Кружок этот посещали не только родственники, но и близкие друзья Сергея и Бориса. На многих из них кружок оказал немалое влияние и в выборе жизненного пути и в нравственных ориентирах.
Вот как описывал это явление один из его участников – Яша Левитин:
«…это не просто интересное и веселое времяпрепровождение, а целая система (научная!) воспитания не только своих, но и чужих детей и подростков.
А, кроме того – большой и редкий педагогический талант.
И, наконец, - огромное богатство души, высокая культура, большие знания.
Такими были родители Сергея и Бориса Ляховых, – Михаил Николаевич и Любовь Александровна, в доме которых возник и функционировал «ЛяхБельтрест». Незаменимыми и постоянными руководителями они были. Руководство их было не только не навязчиво, мы его просто не замечали. Для нас они сумели стать просто старшими товарищами, причем самыми активными. …
…Обстановка доброжелательности, сердечности, живой пример счастливой дружной семьи, какой была семья Ляховых, конечно оставил у нас большой след».
Другой неизменный участник «ЛяхБельТреста» - Геннадий Казанский, впоследствии став известным кинорежиссером Ленфильма, в одном из своих фильмов («Грешный ангел», 1962 г.) создал образ педагога (актер Н.Н.Волков в роли Симбирцева), во многом отражающий личные качества Михаила Николаевича.
………………………………………………………………………………………………………………
Страшные годы сталинских репрессий не обошли стороной семью Ляховых. Михаил Николаевич был арестован по лживому доносу в 1938 году. 26 августа 1939 года из Казанской тюрьмы, где он находился, пришло известие о его кончине. И уже позже(!), в 1940 году он был осужден к 8 годам «за антисоветскую агитацию». Когда, спустя десятилетия, сначала мой отец, а затем и я, обращались в органы госбезопасности с целью узнать подробнее о судьбе М.Н., там отвечали, что так бывало нередко, когда бюрократическая машина НКВД осуждала людей уже после смерти. В 1958 году Михаил Николаевич Ляхов был реабилитирован.
Но могила его безвестна…
…Волею судьбы, 26 августа 1998 года я находился в новгородской глубинке – в церкви деревни Внуто, где когда-то служил архимандрит Иосиф, много пострадавший от Советской власти. По моей просьбе священник – отец Михаил, провел отпевание деда Михаила, и затем указал мне прикопать землицу, над которой был совершен обряд, рядом с могилой архимандрита Иосифа.
Так, ровно через 59 лет, по Божьей воле упокоилась душа Михаила Николаевича…
© Ю.Б.Ляхов, 2002 год